Все, способные дышать дыхание

Каждая прогулка в столовую была для меня большим физическим испытанием, больше всего на свете я хотел лечь и замереть, чтобы хоть немного утихло разыгравшееся пламя в ненавистном мне боку, но на моей койке, как в дурном кино, сидел Ронен Бар-Лев и ждал меня. „Дайте мне лечь, – сказал я, – если, конечно, вы не собираетесь отодвигать от меня кровать“. Смуглый и светлоглазый, он стал какого-то кирпичного цвета, и я сразу устыдился своего раздражения, но мне по-прежнему не хотелось говорить с ним. Я лег, а он остался стоять, неловко замерев у моей койки, и сказал, что ему надо со мной объясниться. „Вы ничего не должны говорить мне, – сказал я, – я не ваш исповедник“. Сейчас я понимаю всю жестокость этих слов и до сих пор стыжусь их: я понимал, что передо мной человек страдающий, человек, которому нужно говорить, и все-таки сделал все возможное, чтобы отпугнуть его. „Я коротко, – сказал Бар-Лев жалобно, как ребенок. – Я больше не буду“. „Вы не должны извиняться передо мной, – сказал я. – Я вижу, что вы зачем-то совершаете дурные поступки, заранее зная, что они дурны, а затем раскаиваетесь в них; видимо, вам так надо, и вы совсем не обязаны ничего мне объяснять“. „Я был под Ашкелоном“, – вдруг сказал он. Я содрогнулся и посмотрел на этого человека совсем другими глазами: все знали про Ашкелон и про страшные события „Ашкелонского котла“; я впервые говорил с человеком, который там был, и на секунду мне привиделось, что передо мной спасшийся из ада; теперь мне было только жаль его, и на лице моем, видимо, это отразилось. „Да нет же! – вдруг сказал Бар-Лев сердито. – Вот вы уже готовы что угодно мне простить!“ „Я просто сочувствую вам“, – сказал я, но он, конечно, был прав. „Вы прощаете меня и не знаете ничего, – сказал он. – Вы не знаете, что я делал и что я чувствую. Ну так я скажу вам. Их было, наверное, сорок человек, там, в подвале, в убежище, сорок человек, если не больше, но нам нужно было использовать этот подвал, и чтобы была тишина, и мы сделали так, чтобы была тишина, понимаете?“ Я понял, что у меня немеет лицо от ужаса, но молча слушал его. „Я не чувствую ничего, – сказал он. – Вы что, не в курсе? У нас нет ПТСР, у тех, кто был на этой войне. Про все свои поступки от начала войны и до самого асона мы не чувствуем ничего. Я хочу знать, понимаете? Я хочу знать, вернулась ли ко мне совесть“. Я молчал. „Эх вы, верующий человек“, – сказал он и медленно пошел прочь, наваливаясь на ходунки. Я лежал, и между мной и ним была словно натянута липкая черная нить, дрожащая и провисающая, но не рвущаяся. Все следующие дни эта нить не исчезала: мне казалось, что я всегда знаю, где он находится, даже если не видел его по многу часов, и казалось еще, что он так же чувствует меня. Я поймал себя на том, что теперь отвожу глаза от любого, кто мог быть солдатом: как будто я попал в заколдованный мир, где за каждым лицом могло скрываться чудовище.

Линор Горалик, Все, способные дышать дыхание, 2018.

Все, способные дышать дыхание - книга Линор Горалик 2018, обложка

Bílá Nemoc

MATKA: A… válka bude?
OTEC: To víš, že bude. To by byl zrovna hřích, maminko, aby nebyla, když máme tak skvělého vojevůdce. U nás, v Krügově koncernu, se teď pracuje na tři směny, samá munice – Ne abys to někomu řekla, ale teď jsme u nás začali dělat nový plyn – Prý to má být něco báječného. Baron staví šest nových továren – Nemysli si, teď se tam stát ředitelem účtárny, to je velká důvěra. Řeknu ti, já bych to na sebe ani nebral, kdyby to nebyla vlastenecká povinnost. Tak je to.
MATKA: Já jen… aby náš hoch nemusel na vojnu.
OTEC: Jen ať splní taky svou povinnost, matko! – (Pije.) Ostatně je na vojenskou službu slabý. Žádná starost, holenku: budoucí válka nepotrvá ani týden. To se nepřítel rozbije na padrť, dřív než se doví, že je válka. Tak se to dnes dělá, maminko; ale teď mě nech číst.
(Ticho.)
OTEC (uhodí novinami): Zatracený chlap! Jak se tohle může dovolit – A že to ty noviny tisknou! Já bych toho chlapa jednoduše dal sebrat a zastřelit! Vždyť je to zrádce.
MATKA: Kdo, tati?
OTEC: Ale tady čtu – Prý ten lék našel nějaký doktor Galén. A ten prý ten lék nevydá žádnému státu, který neuzavře věčný mír –
MATKA: A co je na tom tak zlého?
OTEC: Prosím tě, jak se můžeš tak hloupě ptát! To přece dnes žádný stát nemůže udělat! Copak jsme dali nadarmo tolik miliard na zbrojení? Věčný mír! Vždyť je to přímo zločin! Tak to by se měly Krügovy podniky zavřít, ne? A dvě stě tisíc lidí vyhodit na dlažbu, co? A ty se ještě ptáš, co je na tom zlého! Zavřít toho chlapa! Vždyť je to pobuřování, mluvit dnes o míru! Jakým právem si takový vošoust dovolí žádat, aby kvůli němu celý svět odzbrojil!
MATKA: Ale když našel ten lék…
OTEC: To je ještě otázka! Já ti řeknu, ten uličník vůbec nebude doktor, ale tajný agent a provokatér, placený od nějakého cizího státu – Á, pane, na toho ať si dají pozor! Žádné řeči, a zavřít; a teď, chlapíku, kápni božskou – Tak se to dělá!
MATKA: Ale podívej se, kdyby měl opravdu ten lék – (Bere noviny.)
OTEC: Tím hůř! Tak bych mu dal palce do presu a mačkal, až by neřád začal cinkat – Holenku, na to dnes máme prostředky, aby lidé mluvili! Prosím tě, copak by nás ten všivák směl nechat chcípat na malomocenství pro nějaké své pitomé utopie, jako je mír? To by byla pěkná humanita!
MATKA (dívá se do novin): Ten doktor jenom říká, že chce odstranit zabíjení –
OTEC: Darebák! Copak sláva národa není nic? A – a – když náš stát potřebuje větší území, tak mu to někdo dá po dobrém, co? Kdo mluví proti zabíjení, mluví proti našim nejsvětějším zájmům, rozumíš?

Karel Čapek, Bílá Nemoc, 1937.

Bílá Nemoc, Karel Čapek, 1937 book cover